Филателистический
музей и библиотека |
|||
Кварт-блок розовых Меркуриев
Маленькая Юнгманова площадь, наверное, была когда-то идиллическим уголком. Ведь именно на ней, в середине круглой клумбы с белыми розами, поместили памятник славному лингвисту спокойного девятнадцатого века. Однако ныне Йозеф Юнгман, важный и уравновешенный чешский классик, поглядывает из своего кресла на бешеное круженье у своих ног: спокойный уголок постепенно превратился в один из наиболее безумных пражских перекрестков. Пожилой человек, шедший в тот вечер на шаг впереди меня, видимо, желал подвергнуться экзамену по ясновидению, выдержке и ловкости, каким является переход через этот перекресток в вечернее время. Ко всему этому он нес еще под мышкой две тяжелые книги, а левой рукой, в которой находился зонтик, придерживал шляпу, потому что кружили не только автомобили, но и ветер. Ему посчастливилось. Его лишь слегка задело крыло автомобиля, и когда он пошатнулся, я вовремя подхватил его. Корректный от природы, я помог ему поднять выпавшие из его рук тяжелые фолианты. Он был очень бледен и растерян, и я не оставил его, привел в кафе на углу, заказал по рюмке коньяку. — Я — Игнац Крал, поверенный Промыслового банка, — представился он мне, отхлебнув глоток коньяку и запив его водой. — Я очень обязан вам. Вы спасли мне жизнь. — Не так жизнь, — откликнулся я, — как вот эти толстенные книги. Автомобили вряд ли стали бы с ними церемониться. Крал нежно прижал к себе свои книги. — Мне было бы жаль их, — сказал он. — Видите ли, я балуюсь филателией, — он постучал по обоим томам. — Было бы обидно потерять часть своей коллекции. Только теперь этот пожилой человек вызвал у меня живой интерес. Я знавал многих филателистов мальчишеского возраста, но никогда не встречал ни одного, которому, на мой взгляд, было под шестьдесят. Я припомнил свой тонкий ребячий альбомчик, мысленно взвесил оба фолианта и спросил их хозяина с должным уважением: — Это ваша коллекция? Крал посмотрел на меня как-то искоса, слегка прикрыв веки. Спустя несколько месяцев после нашего знакомства, я понял, что такой его взгляд означает изобличение в филателистическом невежестве. Что-то вроде учительского: «Садись, получай кол». — Да нет, это лишь часть ее. Кое-какие мои швейцарские марки. Я вспоминал: когда мне было двенадцать и даже четырнадцать лет, марки этой маленькой страны — на них был изображен Вильгельм Телль — вполне умещались на одной, да и то, кажется, неполной страничке моего альбомчика. А тут два таких толстых тома! Я высказал свои мысли вслух. Господин Крал снова одарил меня своим косым взглядом. Потом он принялся объяснять, что, хотя швейцарских марок имеется только около трехсот, настоящий коллекционер найдет среди них тысячи разновидностей в зависимости от типографских плит, бумаги, оттенков цвета и видов зубцовки, не говоря уже о штемпелях, надпечатках и других редкостях. Все это, суммированное мною сейчас в одном, правда, довольно пространном предложении, пан Крал, уже совсем пришедший в себя, излагал добрых полчаса. Это была настоящая научная лекция, которая украсила бы любую университетскую кафедру. Она состояла из глав, и после каждой из них пожилой человек делал паузы, выпивая при этом по глотку воды. Абзацы он отсчитывал на пальцах, начиная их словами: во-первых, во-вторых, в-третьих... Когда он говорил тише, то я ясно видел места, напечатанные петитом, а поднятый указательный палец означал, что сказанное следует отнести к подстрочным примечаниям. И, как всякий научный труд, лекция его была насыщена множеством цифр, дат, названий мест, книг, журналов, каталогов и авторитетов. За эти полчаса он порозовел, между тем как я чувствовал, что бледнею и у меня кружится голова. Лишь когда он протянул руку за фолиантом, чтобы дополнить, как он выразился, свою теоретическую лекцию практической иллюстрацией, я пришел немного в себя. Мои силы внезапно восстановила та давняя двенадцатилетняя пора, которую каждый человек носит в себе до самой смерти, и я ощутил вдруг огромное любопытство к коллекции пожилого господина. То, что я увидел, не было даже в дальнем родстве с моими мальчишескими марками, замусоленными, порванными, жалкими, казавшимися прекрасными лишь детскому воображению. Ни один паренек не смел даже и мечтать о таком волшебном кладе, о таком великолепном музее. В этих томах, лист за листом, швейцарские марки приятно радовали глаз своими нежными красками, иногда отделенные одна от другой, как танцовщицы, или, наоборот, выстроившиеся, как рота солдат, строка за строкой. Много раз отдельные марки или даже целые группы марок повторялись и, на мой взгляд, выглядели совершенно одинаковыми, однако для господина Крала они были полны существенных различий. Иные, густо устланные марками страницы, внезапно сменялись, скажем, лишь одной единственной строкой марок. Но бывало и так, что в центре целой страницы сияла одна единственная марка, по-видимому, из-за своей ценности заключенная в прозрачный блестящий конвертик. Тогда большое белое бумажное пространство вокруг нее казалось ореолом. Переворачивая так листы, господин Крал внезапно замер от удивления. Одна страница была пуста, и лишь следы наклеек показывали, что недавно здесь хранились марки. Он с беспокойством рассматривал пустые места и потом заметил: — Значит, они выпали отсюда, когда книги выскользнули у меня из рук. — А они были редкими? — спросил я у него тем же тоном, каким мы, мальчишки, когда-то спрашивали друг друга. — Жаль. Среди них была весьма приличная пара пятисантимовых марок Женевы выпуска 1843 г. Что ж, в дублетах у меня есть еще одна такая пара, но похуже. Это был ответ на непонятном для меня языке, и я попытался получить перевод на самом понятном языке в мире, а именно на языке цифр. Я спросил, сколько она стоила бы. — Если бы мне вздумалось купить ее, — откликнулся он, — то наверняка пришлось бы отдать двадцать тысяч. Конечно, если бы какой-то случай свел меня с ней. Но я говорю вам, мне незачем ее покупать. Услышав это, я немедленно расплатился и решительно заявил пожилому человеку, что направлюсь искать марку. Не позволим же мы валяться двадцати тысячам где-то в грязи. Но он не разрешил мне даже встать со стула. Придет же в голову — снова кинуться в этакую кутерьму! Эти марки не стоят того. Вы что, не дорожите жизнью? И, чтобы отвлечь меня от этого намерения, он снова принялся перелистывать страницы альбома и, давая специальные объяснения, рассказывал, кроме того, короткие историйки о некоторых марках, как и где он их нашел. Это были происшествия, прелесть которых я лишь позже раскусил. Ими он хотел увести меня от швейцарских редкостей, надеясь, что я откажусь от задуманной мной авантюрной экспедиции и отправлюсь из кафе домой. Но когда мы простились, я все же помчался к перекрестку перед памятником. Ведь двадцать тысяч стоили того. Конечно, если марки действительно потеряны и оцениваются такой суммой, если все это не фантазия старого человека. Разве не бывало, что мы, мальчишки, также говорили о какой-нибудь марке, будто ее не купить за одну или две кроны, а сами покупали ее в писчебумажной лавчонке за три крейцера. Однако на перекрестке я понял, что, вряд ли смогу проверить, говорил ли старик правду. Ведь здесь по асфальту непрерывно мчались автомашины, и он блестел, словно был покрыт черным лаком. Что же тогда могло остаться от маленьких бумажек, попавших под резиновые копыта автомобилей? Но внезапно у меня возникла одна идея. Дул острый ветер, носившийся по земле, как коса. Что если он унес марки куда-нибудь, где они могли сохраниться? Я вырвал листок из записной книжки, разорвал его на клочки и бросил их на землю в том месте, где два часа назад мне удалось спасти альбомы пана Крала. Невидимая метла ветра сразу же погнала их через улицу к самой клумбе, обрамляющей памятник великого чешского лингвиста, а там они запутались в кустиках роз, как и другой занесенный сюда мусор. Я посветил себе карманным фонариком и тростью обшарил это место. Здесь скопились трамвайные билеты, рекламные листовки, билеты в кино. Я нашел также порванный лотерейный билет и скомканное письмо. И вдруг среди этого мусора что-то заблестело, словно осколок зеркальца, кусочек серебра, луч звезды. Так я нашел первый прозрачный конвертик, один из тех, в которых Крал хранил свои клады. Потом второй. Осмелев, я направился, топча цветы, к самому подножью памятника, пределу моих надежд. Я искал страстно, как грибник. — Это что еще такое? — перед клумбой стоял насупленный полицейский. Намерения его были ясны: он приготовился оштрафовать меня за порчу клумбы с розами. Я на минуту растерялся. Скажи я ему, что ищу здесь двадцать тысяч, он, вероятно, арестовал бы меня за издевательство над властью или отправил в сумасшедший дом. К участью, мое молчание длилось недолго, мне сразу пришла в голову удачная отговорка: — Простите, ветер унес сюда мою десятку. Человек должен знать меру. Полицейский понимающе кивнул и удалился. А я нашел эти двадцать тысяч! Нашел. Это был прямоугольный конвертик, а в нем две соединенных воедино с общей надписью марки. Все выглядело именно так, как описал старик, точно, не верите? Я мысленно обидел его, сомневаясь вначале, действительно ли у него в альбоме имелись двадцатитысячные марки. Все потому, что он не бросился за ними не только на край света, но даже на ближайший перекресток! Я дал себе слово, что в виде наказания за свои сомнения сам отнесу ему в банк находку. За поздним ужином я похвастался перед друзьями, что нашел сегодня на дороге двадцать тысяч. Собственно, не на дороге, а среди роз. Как я и ожидал, мое сообщение вызвало сенсацию. Но на лицах появилась ухмылка, когда вместо ожидаемой пачки банкнот я извлек из нагрудного кармана марки. Вот это?! Значит, никто из них не был филателистом. Пожалуй, впервые с той двенадцатилетней поры я почувствовал презрение к нефилателистам. На следующий день, когда я с важностью сообщил швейцару Промыслового банка, что желаю говорить с поверенным Кралом, мне небрежно указали на лифт, который довез меня до верхнего этажа. Его канцелярия показалась мне каким-то закутком, она находилась на самом верху и к тому же в конце коридора. Внутри все было чересчур просто для канцелярии поверенного. Здесь не было ни кожаного гарнитура, ни хрустальной люстры, даже зеркало отсутствовало. У окна стоял длинный стол, на нем большая лампа, вокруг несколько стульев, шкаф, умывальник. Не такой представлял я себе обитель солидного финансиста. Крал сидел за столом, перед ним были разложены пачки банкнот, которые он, по-видимому, пересчитывал. Вернее, он быстро перелистывал их меж пальцев, уголок за уголком, изредка проводил ладонью по какой-нибудь из них, несколькими пошуршал возле уха, а одну даже понюхал, с интересом засмотрелся на нее и отложил в сторону. Так как я не знал, что делают обычно банковские поверенные, то решил, что застал его за самым любимым занятием банковских магнатов — подсчетом денег. Он встретил меня хорошо, пожалуй, лучше, чем свои марки. Дескать, он не может им по-настоящему радоваться, когда думает о том, что ради них я рисковал жизнью, бросившись в водоворот этого перекрестка. Но я завоевал его расположение, он пригласил меня к себе домой, обещая напоить черным кофе, которое он, мол, варит так хорошо, как никто в Праге, а то и во всем мире. Не могу сказать и о его квартире в старом доме на Угольном рынке, что она была достойна поверенного крупнейшего чешского банка. Она была обставлена мебелью, которую ее хозяин, казалось, ценил лишь за количество выдвижных ящиков. Старинные комоды и сундуки или более новые бельевые шкафы, в которых, как мне думалось, содержится гардероб Крала, — все было подобрано здесь только из-за множества полочек и ящиков. А на стеллажах, как в библиотеках, расположились фолианты, подобные тем, какие я помог ему поднять с земли в вечер нашего знакомства. Свою личную жизнь он перебросил на кухоньку, откуда он через несколько минут принес в самом деле замечательный кофе. Великолепный вкус напитка и страсть к маркам, которой Крал заразил меня, — она была как бы поздним рецидивом детской болезни — вызвали во мне признательность к старому человеку. А так как любовь к черному кофе и коллекционерское увлечение — это не привходящие чувства, то и наша дружба стала прочной.
***
После посещения банка у меня не было оснований считать, что Крал пользуется каким-то особым уважением в финансовом мире. Равнодушие швейцара, когда я заявил, что пришел к Кралу, канцелярия в закутке и ее обстановка, которой не стал бы кичиться и начинающий банковский служащий, да и небанковская, невыутюженная внешность старенького господина — все говорило о том, что он является там лицом не очень-то почетным, а, возможно, только терпимым. Понятно, я не хотел доискиваться до причин, какое мне дело до закулисной стороны джунглей капитала. Зато какой он имел авторитет в мире филателистов! Я узнал об этом вскоре после нашего знакомства. Ему выпадали почести, которым могли бы позавидовать любая кинозвезда, чемпион бокса или депутат парламента. Я сам наблюдал это. Крал пригласил меня на вернисаж, вернее, на предварительный просмотр первой международной филателистической выставки в Праге. Не успел он войти в выставочный зал, как вокруг него собрался весь выставочный комитет, члены которого до этого переминались с ноги на ногу возле входа. Все они были в черном, во фраках, так как ожидали приезда покровителя выставки, министра почт и телеграфа, а также мэра города Праги. Не знавшие этого были убеждены, что вся эта черная парадная форма, распространявшая вокруг запах нафталина, надета исключительно ради Крала. Комитетчики теснятся вокруг него, как рой черных мух, дюжины рук в белых перчатках ищут руку пожилого господина, экспоненты смирно стоят возле своих стендов, как солдаты перед генералом, и шепчут друг другу: «Крал здесь». Мой новый друг медленно идет по выставке в середине подвижной шпалеры людей, каждый экспонент кланяется, улыбается, краснеет, когда Крал приближается к его экспозиции, а когда он задерживается перед чьей-нибудь на минуту дольше, то ее хозяин переполняется гордостью и достоинством под завистливые взгляды конкурентов. Толстый владелец коллекции у витрины, походившей на несгораемый шкаф и охранявшейся служителем Охранного общества, человек известный в железоделательной промышленности, покраснел и вспотел от волнения, когда Крал остановился у его кичливой витрины. А Крал загляделся на представленную в этой богатой коллекции сомнительную однореаловую мексиканскую марку 1861 г., розовая бумага которой вызвала его подозрения. Зато у маленького, скромного и измученного заботами человека с белой бородкой, скорее всего какого-то пенсионера, увлажнились глаза, когда Крал с признательностью коллеги кивнул удовлетворенно головой при виде его листка с марками Ватикана, не оцененного выставочным жюри. Этот мир преклонялся перед Кралом, и он распоряжался в нем, как самодержец. Подданные читали в его глазах вынесенные им приговоры о жизни и смерти их коллекций. Под его взглядом великие становились ничтожными, а униженные были возвышены. И, однако, он ходил по выставке так, словно этот почет относился вовсе и не к нему. Позднее я узнал, что он столь же равнодушно относится не только к славе, но и ко многому другому — к деньгам, ко времени, к комфорту, ко всем условностям жизни, но только не к маркам. Я словно становился его адъютантом и переживал за него все это преклонение. Мне было лестно узнать перед уходом от барышни-кассирши, что никем, оказывается, не замеченные в этот вечер посетили выставку ее покровитель, сам министр почт и телеграфа, а также пражский мэр, подаривший комитету позолоченную дощечку с барельефом города Праги для первой премии. Ну, конечно же, что значили они в этом мире по сравнению с Кралом! Постепенно я все больше узнавал, что представляет собой Крал в мире филателистов. То перед его домом остановится запыленный автомобиль с гостем из Берлина или Брюсселя, приехавшим для пятнадцатиминутного разговора. А то на расшатанном стуле возле его стола я, бывало, видывал посетителей, которые просили засвидетельствовать подлинность своей марки и напряженно ожидали решения Крала. Они сидели скромно, со шляпой на коленях, словно ожидая приговора решавшего судьбу всего своего имущества. Это нередко были важные персоны, промышленники, банкиры, колбасники, помещики. Другие великие мира сего — позже я обнаружил среди них двух владычествующих князей, довольно редкое явление сегодня, и главу дома Ротшильдов, что еще похлеще, — направляли к нему своих секретарей, умоляя оценить их приобретения своим опытным глазом и лупой. Секретарь важно глядел на работу Крала, будто тот подбирал и сортировал для его повелителя жемчуг и бриллианты. А сколько приходило писем от всех международных фирм, обществ и журналов! Приходили и денежные переводы, и чеки на солидные суммы, которые Крал всегда куда-нибудь небрежно засовывал, хотя, принимая гонорары за экспертизу, приговаривал с удовольствием: «Вот и опять у меня будет кое-что на марочки!». Короче говоря, это был какой-то далай-лама, чье «да» или «нет», сказанное на втором этаже старого дома на Угольном рынке, звучало для всех причастных к филателистской вере как изречение из священного писания. — А почему, собственно, вы сами не выставляете свои марки? — спросил я у Крала спустя какое-то время. Я был еще под впечатлением его славы на выставке и смаковал эту славу за него. — О, от этой лихорадки я давно избавился! Было время, когда мне казалось, что надо показать, как я расклассифицировал и обработал свои марки, и даже хотелось похвастаться! А радость признания — и ее хотелось испытать... Но потом все прошло. Ему, как всякому истинно святому, не было свойственно тщеславие. Как-то я обратил внимание на два больших сосуда, стоявших на шкафу, решив, что они служат для варенья. Но Крал заметил мимоходом, что это первая премия с мадридской выставки. Когда он вытер их как следует, я убедился, что это пара весьма ценных севрских ваз. В простой жестяной коробке валялись какие-то медали, в футляре, обитом атласом, я увидел прекрасный барельеф летящего Меркурия, работы Бурделля, премию с VII всемирной парижской выставки, а в другом— премию итальянского короля с международной выставки в Риме. Я не могу поклясться, но мне кажется, что это была копия золотой медали Бенвенуто Челлини с портретом папы Юлия VII на обороте. — Такая красота, а вы с ними так обращаетесь! — Не хватало бы еще коллекционировать премии! А не участвую я в выставках потому, что люблю покой. Случилось так, что я лишился хорошей должности из-за участия в выставке. Сейчас у меня работа — лучшей не пожелаешь. Хочу остаться там, где сижу... Я начал свою карьеру сорок лет назад, в оптовой торговле текстильными изделиями. Было мне девятнадцать годков, начал вторым счетоводом с двадцатью гульденами в месяц. Само собой, я должен был еще при этом разносить товар, разъезжать и бегать в поисках заказчиков. Среди них-то я и открыл одного филателиста-энтузиаста. Он принадлежал к немногим, которые уже тогда разбирались в марках, то есть знали о них многое, не только о том, какая им цена на рынке. В самом деле отрадно было поделиться с ним мыслями, оценить наши запасы. Мы даже сразу заключили с ним приличную сделку. Понятно, не на английские материи и даже не на гумполецкие 3). Я послал ему свои тетради с дублетами, он прислал свои, и мы честно обменялись несколькими десятками марок. Честно. Этот человек не прислал в обмен ничего, что попахивало дрянью. Он первый указал на каждый, даже незаметный, на первый взгляд, дефект, например на оборванный зубчик. Как-то мой шеф спросил, может ли он доверить ему товар стоимостью в пять тысяч. Я ответил со спокойной совестью, что такому заказчику можно доверить хоть на пятьдесят тысяч. А что получилось? Честнейший человек в филателии, он обанкротился после поставки ему сукна. Через неделю у него не нашли ни одного рулона. Спрятал или продал из-под полы — одному дьяволу известно. Мой шеф потерял пять тысяч, я — свою первую должность и доверие к филателистам, одновременно торгующим мануфактурой. Вот вам история, из которой вы вправе сделать вывод, что даже марки могут таить в себе опасность для человека. А выставки марок тем более. Вы только послушайте. Мне стукнуло тогда тридцать лет. Меня уже нельзя было считать начинающим ни в собирании марок, ни в канцелярском деле. Я вел переписку у Штарка, у самого крупного торговца семенами клевера в Чехии, а возможно, и во всей Австро-Венгрии. В моем распоряжении были барышня-стенографистка и прекрасное жалованье, двести сорок серебряных крон в месяц. Господин Штарк был страстный коллекционер, вкладывал в коллекцию всю выручку от своих семян, и в мои обязанности входило также приводить в порядок в служебные часы его альбомы с марками. Отсюда и такое редкое жалованье. Он был немного старомодный коллекционер, но авторитетный и к тому же выдающийся знаток старых германских марок. Готовилась первая имперская выставка в Берлине, и Штарк грозился «переплюнуть» немцев своей коллекцией марок самого старого времени. Я должен был готовить для него листы и рисовать по краям цветочки, как любили эти пожилые господа. Мне приходилось копировать их с различных календарей. Трижды в день, а иногда и по десятку раз принимался я отговаривать его, убеждая, что с германскими марками вряд ли ему повезет в Германии, ведь это все равно, что носить дрова в лес или воду в море, советовал ему послать сербские, благо у него имелась прекрасная коллекция. Говорил, что, мол, сам я не пошлю ничего, кроме образцов оплаты почтового сбора австрийскими марками вместе с итальянскими марками времен австрийской оккупации, и этого хватит для почетного признания. Он остался при своем, и все кончилось, как я предсказал. Штарк получил какой-то диплом, а я золотую медаль и затем, с разными отговорками, увольнение с работы. Теперь я сижу более двадцати лет в Промысловом банке. Меня ценят, и после пятнадцати лет работы назначили поверенным. Вскоре после того, как я поступил, кто-то шепнул мне, что наш главный директор также страстный коллекционер. И тогда я постучал себя по лбу: Игнац, осторожно, дружище, больше никаких выставок, радость не обязательно должна быть на виду, коллекционерские уши господ шефов слишком чувствительны. Уж не хочется ли тебе снова потерять место? И прекрасное жалованье? Сколько же мне платят? Восемь тысяч в месяц, мой друг. Так-то. У меня как-то не укладывались в голове эта жалкая канцелярия, равнодушие швейцара — и столь высокое жалованье. Однако мне представился неожиданный случай расспросить о своем приятеле у самого руководителя Промыслового банка. Главный директор был, кстати, в хорошем настроении, ему как раз удалось у кого-то выторговать по дешевке прекрасную картину Навратила — оказывается, у него была иная коллекционерская страсть. — Ага, вы знаете старого Крала? О, тогда я расскажу вам кое-что о нем, что Вас безусловно заинтересует. Но это должно остаться между нами. Вы, наверное, слышали, что мы в Праге первые обнаружили подделки французских стофранковых банкнот? Или в 1931 г. фальшивые пятифунтовые? Они беззаботно размножались два года в Европе и укрылись от внимания самого Английского банка! А в прошлом году блестящие подделки десятидолларовых? Я не говорю уже о наших пятисотенных и о всех меньших группах поддельных кредитных билетов, которые появлялись в различных местах за последние десять лет. Каждая поддельная бумажка, будь это самый совершенный фабрикат, должна застрять у кассы нашего банка. Именно поэтому мы держим у себя вашего друга, он призван ее изловить. Какими способами он безошибочно распознает любую подделку — никто не знает. Это его дело. Но ни одна не ускользнет от него. Он поддерживает наш престиж, он приносит нам славу в Европе. В Национальном банке для этой работы содержат совершенную дорогую лабораторию, но она не столь точна и не столь быстра, как Крал. Видите ли, я бы не хотел, чтобы они переманили его, поэтому у меня к вам просьба — держать в секрете то, что я вам сообщил. Конечно, Кралу я рассказал, что раскрыл тайну его высокого жалованья. И добавил, что это строго секретно. Он расхохотался. — Тогда и я сообщу вам нечто строго секретное, и вы опять-таки не должны об этом никому рассказывать, прежде всего, нашему главному директору... Мне зря платят столько денег! Ведь если человек умеет распознать подделки такой крохотной печати, какой является марка, то поддельную печать таких простынь, как банкноты, он узнает в одно мгновенье. То, что удается мне, удавалось бы любому хорошему филателисту, и ему платили бы четвертую часть. Но об этом, однако, вы доктору Прейсу не говорите!
* * *
Окна квартиры Крала выходили на Угольный рынок. Он называется Угольным и, казалось бы, должен быть серым от угольной пыли. Между тем это самая красочная пражская площадь. Ее треугольник перед старинными домами с аркадами занимает цветочный рынок, куда в течение всего года привозят цветы и ягоды из садов, лесов, лугов и рощ. Со второго этажа он выглядит, как постоянно цветущая и переливающаяся разными тонами грядка, меняющая пестроту своих красок в зависимости от времен года. Она была настолько красочна, что когда я, отвернувшись от окна, смотрел на квартиру Крала, то как раз она-то и казалась мне черной, да, именно черной, как уголь. В действительности же она не была черной, а просто тусклой, возможно, от пыли, лежавшей на мебели, но не на томах коллекций, и мрачной из-за неуютности и беспорядка всего жилища, в котором Крал опять-таки заботился только об удобствах для своих марок. — Женились бы, что ли, — сказал я ему как-то. — Тогда у вас было бы чисто, прибрано, и вы не питались бы в колбасных и столовках. — А я нашел бы жену, которая разбиралась бы в этом? — и Крал показал на стеллажи и шкафы, где были расставлены его богатства. — Хоть какую-нибудь, которой бы это не мешало. Мы как раз допивали отличный кофе, и Крал засмотрелся на черный осадок на дне своей чашки, будто читал там что-то недоброе. Он заговорил, не поднимая глаз: — Однажды я решил, что нашел такую. Это было уже давно. Я вел тогда переписку Штарка (мне вспомнились германские марки). Я получал уже семьдесят гульденов в месяц, был полон надежд на повышение, вообще был молодым человеком хоть куда. По крайней мере, никто не утверждал обратного... Однако я был неопытен. Да я не представлял себе, что женщина способна на все, если задумала выйти замуж. Крал ушел на время, принялся готовить на кухне черный кофе с той торжественной деловитостью, какую способны вкладывать в это занятие только старые холостяки. Уже хотя бы только поэтому такое сословие не должно бы никогда перевестись. — Познакомились мы случайно, — продолжал он, когда чашки стояли на свободном уголке его письменного стола. — Кто-то прислал ее ко мне, мол, я разбираюсь в марках. А она унаследовала от своего дяди, венского чиновника, кое-какое имущество и среди вещей альбом с марками. Меня просили оценить, за сколько она может его продать. Это была приличная коллекция, ведь покойник был крупным почтовым чиновником. И были в ней всякие сюрпризы. А самый большой — как вы думаете? Отгадайте! Нет, вы не отгадаете. Чистый, нештемпелеванный кварт-блок розовых Меркуриев. Да. Разумеется, вы сначала должны знать, что такое Меркурии, кварт-блоки и, наконец, кварт-блок розовых Меркуриев, к тому же неиспользованных. Станьте же на колени и поклонитесь им — они этого заслуживают! Так знайте: Меркуриями назывались газетные марки, их наклеивали вместе с адресом, прямо на газеты или на газетные тюки. Я не хочу обижать газеты, но кто сохраняет их после прочтения? Так что наклеенные марки выбрасывались вместе с ними. Поэтому вы теперь и за десятку не сыщете, скажем, даже синюю с Меркурием, которая стоила чуть больше половины крейцера. Розовую, стоившую 30 крейцеров, которую клеили, как известно, только на обертку больших газетных тюков, вы не найдете даже за две тысячи крон. А теперь представьте, что на меня с оставшегося в наследство альбома глядят эти четыре розовые, с головой Меркурия, прелестный полный квадратик, две и две, отчего их цена удесятеряется, и вдобавок, заметьте себе, неиспользованные, а это означает, что ценность их настолько повышается, что они были бы приличным приданым для невесты! Богатой невесты. Не забудьте, что тогда, в начале века, тысяча равнялась сегодняшним десяти тысячам! Вот почему я это говорю. Послушайте, вот что невозможно понять: каким чудом они сохранились?! И даже всей четверкой. Из этого чуда надо вычесть то, что умерший дядюшка был советником министерства почт и телеграфов. Так или иначе, их вообще могли приобретать только газетные экспедиции для своих крупных посылок. Как же это случилось, что дядюшка поместил именно четыре в свою коллекцию, ведь другие марки он помещал в альбоме только по одной? Ведь тогда люди знали о кварт-блоках так же мало, как, скажем, о самолетах. Их еще надо было изобрести. Разве не изумительно, что какой-то таинственный голос нашептал ему, чтобы он сохранил их для вечности. Но буду продолжать. Что сделал бы другой на моем месте? Сказал бы безразличным тоном: «Барышня, вы унаследовали от дяди неплохую коллекцию. Пожалуй, я избавлю вас от хлопот и куплю ее у вас. Не возражаете против такой кругленькой суммы, как пятьсот крон? Это — порядочно денег, не так ли?». Возможно, она запросила бы и шестьсот. Однако я был честен. И еще — она понравилась мне. На мой взгляд, она была красавица. Тип королевы Капиолани, изображенной на гавайской марке 1882 г. Брюнетка с густыми, зачесанными наверх волосами, пухлые губки и красивый округлый подбородок. Я всегда любил рассматривать эту гавайскую марку. Тонкая работа для того времени. Что же, возможно, из-за этого сходства я и сказал ей — звали ее Йоганка, ей было двадцать семь лет и, право, было странно, что она уже давно не вышла замуж, — каким кладом в виде дядиного наследства она обладает. Будь у меня такой клад, добавил я еще, я не расстался бы с ним. По-видимому, я сказал это каким-то особым голосом, потому что она посмотрела на меня так, словно эти слова относились лично к ней, и покраснела. «Нет, я бы его также не продала, этот кварт-блок», — откликнулась она. Она проговорила твердо «этот кварт-блок», хотя наверняка услышала эти слова минуту тому назад первый раз в жизни. Но она сказала именно так, и этим подкупила меня. Потом она приходила ко мне еще два раза за советом о других вещах из наследства, пока не пригласила меня однажды на вечерний кофе к тете, у которой она жила. Мы пили кофе с молоком и кексом. Потом я стал навещать Йоганку каждое воскресенье в послеобеденное время, и мы всегда пили кофе с молоком и ели кекс. У тети были ревматические ноги, и она не покидала кухню. Вот так мы и сидели всегда одни. После кофе Йоганка открывала бельевой шкаф, приносила дядин альбом и слушала мои рассказы о марках, как маленький ребенок слушает сказки. В конце мы всегда открывали страницу с кварт-блоком розовых Меркуриев и любовались им. Он сиял новизной, как будто его никогда не касалась человеческая рука и он был помещен на эту страницу каким-то духом. Недалеко от этой четверки были и другие ее сестры, редкие головы Меркуриев синего и желтого цветов, но кварт-блок сиял меж ними, как сияет роза, как сияет солнце. Кто знает, может быть, в этом был виноват солнечный закат, но как-то так получилось, что когда, наверное уже в десятый раз, мы склонились над марками, голова Йоганки очутилась на моем плече, а я слегка склонил голову к ее черным кудрям, и мы впервые поцеловались. Пожилой господин помолчал, а я в тишине вспоминал, не помню какую по счету, песню Данте, где рассказывается о возлюбленных, губы которых, как сводня, соединила страница книги, над которой склонились их головы. И тогда настиг их супруг... Я сказал об этом Кралу. — Нет, тетя никогда не выходила из кухни. Так я стал женихом. И тогда я уже не мог наслаждаться каждое воскресенье дядиным кварт-блоком, я уже должен был ходить с Йоганкой в Замковый сад, в Фесловку и в Заповедник, повсюду, откуда путь вечером домой длился долго и был уединенным. А потом начались серьезные заботы по поводу квартиры и обстановки. У Йоганки было на книжке две тысячи, у меня также накопилось несколько сотен, все могло пойти своим чередом. Если бы она не вбила себе в голову, что одна из двух комнат, которые мы хотели снять, должна предназначаться для исключительных гостей, в ней должна находиться резная мебель, с креслами и диваном, обитыми красным плюшем, как полагается для салона. Это не выходило у нее из головы, она постоянно бредила этим, и я был рад, когда она сообщила мне однажды, что купила уже мебель, значит, мы могли начать разговаривать о чем-то другом. Кажется, о кухне и фарфоре. У нас уже состоялась помолвка, когда в какое-то из воскресений начался дождь и, к моей радости, мы остались дома за кофе. Ведь я уже соскучился по кварт-блоку и поспешил взять альбом в бельевом шкафу. Открываю его — но кварт-блока там не оказалось. На его месте осталась только полоска из двух розовых марок, и было видно, как их снизу, близко и случайно отстригли от их соседок. — Знаешь, Игнац, — сообщила она мне, — мебель для салона стоила восемнадцать сотен. И когда я от тебя узнала, как дороги эти марки, я отстригла две, только две, и отнесла их господину Шкоде в Старом пассаже. Он торговался, но я все же из него выкачала эти восемнадцать сотенок. А остальные две марки, дружок, я сохранила для тебя, как свадебный подарок. Они твои. Я печально посмотрел на оставшуюся пару. Трудно было спорить, Йоганка продала вторую пару за очень приличную цену. А эта, оставшаяся, хотя у нее и был немного узкий нижний край была все же неплохим свадебным подарком. И все же я не радовался ему. Бесконечная жалость охватила меня. Какая гармония уничтожена, — подумал я, — какой чудесный квадрат превращен в нескладный прямоугольник. В мире словно исчезла одна из его неповторимых красот, ведь этот кварт-блок был единственным и последним на целом свете. Меня ужаснула мысль, что нежные женские руки были в состоянии так запросто чикнуть ножницами и бездумно изменить картину мира, отняв у него навсегда нечто большое. Я испугался. Ведь это были как раз спокойные руки Йоганки. Да, сударь, у меня появилось такое ощущение, будто она глубоко врезалась ножницами в мое сердце и располосовала его на две половины. Но это личное чувство пришло лишь после первого ужаса, когда мне показалось, что рушится часть света. И сразу мелькнула у меня новая мысль: как же тогда она станет обращаться со мной, если она была столь бесцеремонна с нежным квадратиком? И есть ли у нее чувство к чему-либо, требующему уважения и деликатности, если она могла уничтожить ради вульгарной красной плюшевой мебели такую лучезарную безмолвную драгоценность? Я подумал даже, что в глубине души она ненавидит марки, если способна идти на них с ножницами, и что весь ее интерес и терпеливое внимание к моим рассказам о них были притворством, просто ей надо было любым путем завлечь меня. Еще хорошо, что она вовремя открылась мне в истинном свете, иначе хлебнули бы мы горя, я и они... При слове «они» Крал пробежал глазами по всем шкафам, вещевым и бельевым, по стеллажам, уменьшавшим размеры его комнаты так, что пространства оставалось лишь для одного человека. — Помню, я взял тогда шляпу и зонтик — да, я уже тогда носил с собой всегда зонтик — и ушел. А потом... потом я написал ей письмо. Не знаю, поняла ли она, почему я не женился на ней. Вскоре после этого Штарк послал меня в продолжительную коммерческую поездку, а позднее я стал обходить улицу, где она жила. Ну вот, так было покончено с моей женитьбой, без шума, с этой и с будущими, если бы они когда-нибудь угрожали мне. Я получил серьезный урок. — А у нее как сложилась жизнь? — Через полгода она вышла замуж и прислала мне извещение о свадьбе. Ее муж был торговцем писчебумажными принадлежностями. Позднее они начали и марками торговать. Это, видно, ей по сердцу. Ведь известно, что торговцы марками ненавидят марки. 3) Гумполец — город в южной Чехии, центр текстильной, в особенности суконной промышленности. |
|||
|
|||
|