Филателистический
музей и библиотека |
|||
Очищено снаружи и внутри Не пасьянс раскладывал Крал, и не карты лежали аккуратными рядками на его столе. Это просто так выглядело, когда он раскладывал письма. Края писем уже пожелтели, как старая слоновая кость, и порядком истлели. Он сличал их с какими-то заметками в своей записной книжке и говорил: — В будущем месяце в Женеве состоится большой аукцион марок. Вот я решил послать туда и свою долю, надо же запастись средствами для покупки марок в новом году... Я рассчитываю, что они вызовут сенсацию. Это довольно увесистый пакетик. Вы увидите по маркам старый австро-венгерский способ оплаты почтового сбора. Коллекция того времени, когда Австрия воевала с Италией и Данией. Надо сказать, что после мировой войны коллекционеры заинтересовались полевой почтой. Я посылаю в Женеву еще кое-какие старые марки. Далее, экземпляры смешанной оплаты сбора ломбардийско-венецианскими марками, — вы узнаете по ним военную судьбу Италии, до освобождения, — и марками маленьких итальянских государств, которые незадолго до 1850 г. были оккупированы Австрией. И, наконец, экземпляры с оплатой сбора австрийскими марками, причем из Майнца — черт побери, вот это когда-то было государство, эта Австро-Венгрия! Посылаю и другие редкости. А потом я еще выбрал для аукциона немые штемпеля. И на них в мире имеется спрос. Крал принялся выравнивать в стопочку письма, на которых марки были погашены различными кругами, звездами, решетками, зубчатыми и мельничными колесами вместо положенных круглых официальных печатей с обозначением места и даты. — Сотни людей, — продолжал говорить Крал, — страстно рыскают по свету в поисках именно этих марок и этих штемпелей. Конечно же, Крал имеет такие великолепные и вечно свежие запасы, что может прибавить к пакетику еще немало редкостей. Для каждого заинтересованного в аукционном пакетике найдется приманка, на которую он клюнет. Я уже ясно вижу, как ринутся на эти марки коллекционеры, как захотят перещеголять друг друга в цене! Пожалуй, я получу порядочную сумму. Человек должен быть психологом, мой друг. — В данном случае хорошим коммерсантом, а психологом — об этом спорить не станем, — вставил я, но, вспомнив, что в банке его недооценивают из-за недостаточного коммерческого таланта, я решил ему, однако, немного польстить.— Но коммерсант вы знаменитый. — Я — коммерсант?! — воскликнул Крал с нескрываемым презрением. Не знаю, было ли оно направлено против коммерсантов или против своих собственных качеств. — Будь я коммерсантом, я обладал бы кое-чем посолиднее, нежели коллекция марок. Вот коммерсант, с которым мы одновременно начинали собирать марки, — тот действительно был настоящим коммерсантом. Он учился со мной в первом классе гимназии и звали его Гуго Шварц. Отец его торговал хлебом и кожами в Будейовицах. Когда мы, мальчишки, обменивались с Гуго, то всегда несли убытки. Он постоянно обводил нас вокруг пальца. Его папаша — единственный из всех папаш наших мальчишек — помогал ему собирать марки, снабжал его марками из какого-то неизвестного источника, который мы, остальные, тщетно разыскивали. «Парень учится таким манером торговать», — говаривал старый Шварц. И он не ошибся. Позднее парень бросил марки, быстро продвинулся, стал, наконец, директором какого-то банка и в качестве административного советника заседает не менее чем в тридцати местах. А я? Нет, я никогда не был коммерсантом. Но психологом я был с рождения. И Крал обвел глазами шкафы с марками, стоявшими вокруг по всей комнате. — Вот оно, мое имущество, накопленное за шестьдесят лет. Его основание я заложил в десять лет. Вот, посмотрю я на него так и спрашиваю себя, имеет ли моя коллекция — а она, безусловно, одна из наиболее интересных в Европе — вообще какую-нибудь ценность? Она ценна опять-таки для какого-нибудь энтузиаста. В коллекционировании марок самым ценным является страсть, с которой мы их разыскиваем. Не деньги, а моя жизнь в этих марках. А ведь она не представляет ни для кого никакой ценности, кроме меня. Вот эта коллекция Шварца, о которой я говорил, думаете, она была какой-нибудь особенной? Да нет же. Куча обмусоленных марок без уголков и с поврежденными зубцами. Но в наших мальчишеских глазах это были, конечно, большие редкости. Для мальчишки не существует деталей. Нас ошеломляли марки с Багамских островов, Гренады, Квисленда, с диадемой на красивой женской головке, Соединенных Штатов с целой галереей портретов, Саравак с раджой-европейцем, гавайские, с надписями: Элуа Кенета, Анахи Кенета, Зоно Кенета. Эти таинственные надписи мы, мальчишки, считали благозвучными тропическими именами королей и королев (на самом деле это были обозначения денежных достоинств: пять, десять и т. п.), слова: Барбадос, Бхопал, Невис, Фаридкот — звучали как будто какие-то колдовские заклинания, открывающие далекие моря и континенты. Марки были для нас как бы входным билетом туда. Я завидовал Шварцу с его альбомом, словно обладателю мира, и я отдал бы ему за него все свои запасы. О ценностях в собственной коллекции я долгое время даже не подозревал. — А что же это было? — Вот это и подобное этому, — Крал показал на посылку, подготовленную им для Женевы. — Это — образец запасов, которые я накопил еще мальчишкой. Хотите выслушать один жизненный совет? Не тратьте сотни, а то и тысячи на покупку трехпфениговых саксонских, однокрейцеровых баварских, на Макленбург, на самый старый Шлезвиг-Гольштейн, не входите в долги, не стремитесь закупать для своей коллекции Меркуриев, кварт-блоки, полоски, андреевские кресты первых австрийских марок и нечто подобное! У меня столько запасено всего этого, что после моей смерти они наполовину упадут в цене, а возможно, и до одной трети. Вас, наверно, интересует, как я поступлю со своими коллекциями? Я завещаю их Национальному музею, а так как там в марках не разбираются, то выбросят дублеты на рынок. Увидите, как полетят вниз цены, и даже на такие редкости, о которых твердят, что их несколько штук в мире. — Сегодня вы разговорились. И я с нетерпением жду еще одного: откройте мне секрет, где и как вы раздобыли свои первые сокровища? — Что же, открою с удовольствием. Папаша мой был в Будейовицах — как бы мне получше выразиться? — ну тряпичником, что ли, только более высокой марки. Сам он называл себя старьевщиком. Старьевщик — это уже нечто повыше, а у отца, бедняги, всю жизнь было страстное желание кем-то стать... Хотя бы оптовым торговцем ветошью или возчиком. Он скупал старый лом для металлургических заводов, битые бутылки для стекольных и подобный хлам. Мы были очень бедны. Жили на Пражской улице в старом одноэтажном домике, в Будейовицах, как я уже говорил. Имелись у нас кухня и одна комната да маленький дворик и сарай, куда отец свозил старье. Бедняга возил его на тачке, таскал в корзине на спине и только изредка, когда доставал железный лом, нанимал повозку. Неприбыльная это была, должно быть, торговля. Но мне, мальчишке, жилось неплохо. Сколько среди этого хлама попадалось винтиков, старых скоб, старых замков — это и были мои игрушки. Когда я, как почти все ученики, занялся коллекционированием, — был я тогда во втором или третьем классе гимназии, отцу очень уж хотелось, чтобы хотя бы из меня вышел толк, — то обменивал марки на скобы, с которыми мы бегали на остров копать ямки и прудики. Отец скупал и старый бумажный хлам для бумажной фабрики. Однажды ему удалось закупить громадную гору старой бумаги из княжеских шварценбергских канцелярий. Зарабатывал он при ее продаже двадцать крейцеров за центнер. Здесь были свалены кипы старых документов, перевязанные веревкой, и я развязывал и снимал эти веревки для отца, чтобы он мог и их продать. Но в большинстве это были беспорядочно скомканные вороха бумаги, счетов, деловой переписки, сваленные на чердаках и в подвалах княжеских учреждений, куда они, вероятно, попадали по истечению какого-то срока. Отец сгружал бумагу в сарай или прямо во дворе, а когда у него накапливалось ее порядком, свозил на бумажную фабрику возле Влтавы. Иногда, помогая отцу, я замечал на конвертах марки. Рассматривая их, я стал постепенно выискивать такие, оклеенные марками бумаги. Я даже начал фантазировать, что, вот, однажды буду так рыться и наткнусь на какие-нибудь мексиканские или китайские марки. Тогда будет у меня для мальчишек в обмен нечто другое, нежели старые скобы и подковные гвозди. Отец допоздна обходил деревни, продавая свой хлам, и я мог свободно целый день рыться в его запасах. Я выгребал старые письма — листы бумаги, сложенные вчетверо: униженные просьбы, длиннющие счета, заказы, газеты, разные официальные бумаги. Всего этого было предостаточно, но я был разочарован. В двух фурах, которые отец привез из Крумлова, где накопились бумаги центральной канцелярии шварценбергских имений и предприятий, не удалось мне отыскать ни одной марки даже из Австралии, Канады или Америки. Здесь были австрийские и венгерские марки или марки из маленьких германских государств, где, по-видимому, Шварценберги имели свои учреждения и имения. Что ж, раз не было ничего другого, я отбирал такие конверты и документы с марками и уносил их в заветное место на чердак. Там давно стоял пустой старый сундук, вот в него-то я их складывал до поры до времени. Когда-нибудь, размышлял я, я аккуратно сниму с них марки и начну обменивать, «шахермахерничать», как мы говорили. Хотя бы с учениками первого класса. На обмен со Шварцем я не мог отважиться, тот требовал иностранных. Отец не должен был знать о моей возне на чердаке над кучей макулатуры. Особенно, когда я заметил, что мой сундук начинает переполняться, а это означало, что я стащил у отца чуть ли не полцентнера бумаги. Это равнялось десяти крейцерам, целое небольшое богатство для отца. Поэтому я поднимался на чердак в полумраке, отбирал кое-какие конверты и, попросив у матери горячей воды, отклеивал с них марки. (И нас, мальчишек, нельзя было обвинить в варварстве. Мы наклеивали марки в свои альбомы, которые мы изготовляли из школьных тетрадок, не всей оборотной стороной, а только верхним краешком!) Ну, вот, так у меня образовались кое-какие запасы, и мне даже иногда удавалось надуть какого-нибудь начинающего. Но даже за двадцать ломбардских марок Шварц не желал обменять ни одной трехугольной с мыса Доброй Надежды. Он спросил однажды насмешливо, нет ли у меня саксонской тройки. Я вспомнил свой сундук и стал подумывать, уж не найду ли я там действительно эту марку, тогда мне достанется редкостный и такой желанный «Мыс». Но случай преподнес другое. В пятницу я показал Шварцу русскую марку в три с половиной рубля, которую я выманил у одного парня с Четырех Дворцов. Вдруг Шварц вырвал ее у меня. Для того чтобы не драться с ним и при этом не помять эту русскую довольно редкую марку, я конфисковал у него школьный ранец. Дома я осмотрел ранец, нет ли в нем марок, которыми я смог бы возместить убыток. Но вместо марок нашел два номера немецкого филателистического журнала. Это был неплохой журнал, в нем были заметки, изображения марок, а главное — цветные образцы марок, такие красивые, что хоть сейчас вырезай и обменивайся с кем-нибудь. Текст я понимал. Будейовицы были тогда еще немецко-чешскими, но беднота, а мы принадлежали к ней, была там только чешской национальности, хотя мы и обязаны были посещать немецкие школы. Я прежде всего прочитал большое объявление о том, что издатель журнала заплатит десять германских марок за каждую саксонскую тройку. Тут я понял, почему Шварцу хотелось заполучить ее от меня. Хотя мы имели дело только с почтовыми марками, но я уже знал, что те десять германских марок означают деньги, и когда я осторожно расспросил отца, то узнал, что это большие деньги. Понятно, я записал себе адрес издателя— это были братья Зенф в Лейпциге. А русскую марку в три с половиной рубля я продал Шварцу, когда возвращал ему ранец, за восемь крейцеров. В воскресенье я начал поиски саксонской тройки. Уже через час я нашел их целых три на бандероли каких-то саксонских дворцовых газет. Одна тройка была загрязнена жирным штемпелем, а две очень чистые и неразрезанные были наклеены на рождественский номер газеты. На кухне я отклеил их, марки аккуратно отрезал друг от друга, а в понедельник, на уроке естествознания, написал под партой письмо господину Зенфу. За восемь крейцеров, вырученных у Шварца, я послал письмо с одной саксонской тройкой. Написал, что не требую за них денег (потому что знал, что отец отнял бы их у меня и купил бы мне на них платье или башмаки), а хочу получить побольше американских марок. Предлагал прислать ему еще одну, которую я отстриг от этой, сообщал, что у меня имеется еще одна такая марка, с немного более жирными следами штемпеля, и, наконец, обещал найти еще какие-нибудь. Через неделю я получил из Лейпцига ответ заказным письмом. Большой конверт был полон американских марок, безупречных, как новенькие, марки были стоимостью от одного до многих центов и сентаво. К ним было приложено письмо. Меня спрашивали, доволен ли я и на самом ли деле я отстриг друг от друга, как писал, две объединенные саксонские тройки? Быть этого не может! Ведь это грешно! И добавляли, что если имеются еще другие, то чтобы я присылал, даже если они не безукоризненны. Во второй раз я послал ему ту, не совсем красивую марку, но получил в обмен такой же пакет, даже чуть побольше. Я оказался настолько разумным, что попросил, чтобы мне также прислали журнал, который многому научил меня. Например, я узнал, что такое каталог или что четыре баварские единички в одном блоке означают четыре неразрезанные марки, и в таком случае они стоят намного дороже, чем четыре отдельных. Вообще журнал давал мне много различных необходимых сведений. Так что вскоре моя коллекция начинала перерастать мальчишескую. Если бы я не боялся отца и выписал себе один из тех альбомов для среднего коллекционера, о которых объявлялось в журнале, я заполнил бы такой альбом. Тогда я мог это сделать, в восьмидесятых годах, а Зенфу я смог послать несколько неповрежденных баденских марок, которые из-за хрупкой бумаги очень ломки. Мне захотелось похвастаться Шварцу своими переполненными тетрадями, коллекцией сына бедного тряпичника. И тут произошло необычное. Он из гонора сразу перестал интересоваться марками и начал помогать отцу торговать с крестьянами в его предприятии. Значит, я косвенно как бы помог ему сделать карьеру! А со мной как было дальше? Однажды, в воскресный вечер, отец спросил у меня, имеет ли моя коллекция, над которой я как раз сидел, какую-нибудь ценность. Я быстро мысленно подсчитал, сколько саксонских троек, блоков и баварских полосок, сколько прусских, любекских и мекленбургских марок я послал Зенфу, и сообщил отцу самую низкую стоимость: «Этак, тысячи полторы, а возможно, и две». Вот тут отец схватил меня, перегнул через колено и выпорол ремнем, сколько влезло. Отец не выносил, когда я лгал. Ведь за такие деньги можно было у нас тогда купить целое хозяйство или завести приличный извоз с двумя парами лошадей! Извоз, хотя бы с одной лошадью, был жизненным идеалом моего отца, а я, мальчишка, бросаюсь такими суммами, да еще ссылаюсь на использованные марки! И все же какой-нибудь год спустя я на вырученные от марок деньги осуществил его мечту. Вот я и ответил на ваш вопрос: как я начинал, это конец рассказа. — Про Зенфа вы только начали и не закончили. — Тогда у вас будет еще один конец. В жизни все не так, как в рассказах. Добавьте еще кусок жизни — и сразу у вас будет новый конец для вашего рассказа. И так вы добавляете и добавляете, пока не подойдете к настоящему, последнему концу. Так и с рассказом о Зенфе. Он все больше и больше втягивал меня своими письмами в филателию. Чтобы удовлетворять его требования, мне пришлось узнать, что такое штемпеля и какова их ценность, что значат марки на конверте, блоки, зубцовка, андреевские кресты и тому подобные вещи, о которых и взрослый филателист знал тогда немного, не то что такой парнишка из Будейовиц, как я. Постепенно я понял, что у меня на чердаке сущие сокровища, хотя тогда я еще и понятия не имел о том, как будут когда-нибудь расцениваться австрийские шестикрейцеровые и двухкрейцеровые марки в парах из середины листа или марки с печатью с обеих сторон с токайской просечкой, или меркурий, гербовые марки, использованные как почтовые, или по-разному наклеенные одиночные марки, например, одна на другой, а то и с другого конца (последним увлекался один венгерский почтмейстер), каким спросом будут пользоваться старинные штемпеля всех форм и цветов и вообще подобные редкости. Впрочем, даже господин Зенф не интересовался тогда ими, а поэтому те запасы остались у меня с того времени почти нетронутыми. Переписываясь, я довольно хорошо познакомился с господином Зенфом. «Уважаемый господин», — обращался он ко мне, а подписывал письма: «С коллекционерским приветом». В его письмах все чаще и чаще прорывалось любопытство и желание увидеть мои запасы собственными глазами. Он писал, что ему хотелось бы встретиться со мной, посмотреть вместе мои запасы и вообще заключить солидную сделку. Но меня все это не радовало. Я боялся отца. Во-первых, я стащил у него бумаги крейцеров на двадцать. А он подбирал каждую бумажку на улице. Во-вторых, обмен, а не продажа марок выглядел в глазах отца мотовством, и я получил бы, наверно, страшную порку. И тот же Зенф мог бы рассказать отцу о моих проделках. Я увиливал. Мол, не очень это удобно приезжать ко мне. И тут я однажды нахожу в своем сундуке конверты германских государств, обклеенные марками Северо-германского почтового союза, — сегодня-то я понимаю, какая это была редкостная комбинация, — и я не удержался. Написал ему. Он немедленно ответил, что даже почте нельзя доверить такие ценности, и назначил день своего приезда пражским скорым поездом. Он сообщал, что едет в Вену, так что остановка в Будейовицах не будет ему в тягость. Но каково было мне! Я растерялся, ломал голову, как устроить эту встречу. Если я приведу такого богача, издателя журнала и владельца громадного множества марок к нам в комнату, то что скажет мать? А ко всему, если и отец случайно окажется дома? Наступил день тревожного визита. Я на всякий случай набил карманы приготовленными конвертами и пошел на вокзал, навстречу господину Зенфу. Я хотел даже надеть ботинки, но мама не разрешила. Ведь это был будничный день. Я двинулся на вокзал босиком. И в половине двенадцатого в Будейовицы в самом деле прибыл единственный иностранец, глядя на которого трудно было не сообразить, что это именно и есть мой гость. У него была густая рыжеватая борода, был он толстоват, коротконог, в трикотажной рубашке, на голове охотничья шляпка с кисточкой. В руках у него был небольшой чемоданчик и демисезонное пальто. Он с любопытством рассматривал вокзал. Я приблизился к нему. К счастью, он сразу же подозвал меня, поручил нести чемоданчик и попросил проводить его. Разумеется, я очень охотно взял вещи и повел его. Он попросил отвести его на Пражскую, 28. Теперь у меня не оставалось сомнений, что это Зенф и движется он ко мне. Мне казалось странным, как может он расспрашивать меня о школе, растут ли в будейовицких лесах грибы, имеется ли в реке рыба, т. е. о таких вещах, о каких расспрашивает каждый приезжий. Ведь я представлял себе, что Зенф ни о чем, кроме марок, не говорит. Прежде чем мы добрались до нашего дома, Зенф все же остановил меня другим вопросом: — Здесь живет некий господин Крал, он коллекционирует марки. Вы, случайно, не знаете его? — Это я и есть, — негромко ответил я ему. Господин Зенф смерил меня, главным образом мои босые ноги, удивленным взглядом. Он произнес только: — Извините, господин, — и протянул руку, намереваясь взять у меня свой чемоданчик и пальто. Само собой, я продолжал и дальше нести его вещи, признавшись ему, что не могу привести его домой, потому что у нас тесно, а главное отец не одобряет моего коллекционерства. Я предложил ему пойти куда-нибудь в другое место. Тогда господин Зенф предложил направиться в какой-нибудь ресторан, на кружку будейовицкого пива. Но это вовсе невозможно. А вдруг меня там увидит кто-либо из наших преподавателей, а то и классный руководитель? В конце концов, я повел его за марианские казармы. Там лежали бревна, на которых мы, мальчишки, обыкновенно сиживали и обменивались марками. Когда я заметил, что и мы с ним могли бы здесь посидеть, он сначала слегка задумался, а потом решительно разложил на бревнах свое пальто и уселся на него. Так мы начали обмен. Вряд ли кто-либо из фирмы «Братья Зенф», по крайней мере после детских лет, заключал так торговые сделки. На улице, на бревнах! И, возможно, много лет спустя господин Зенф изредка вспоминал с улыбкой, как он сидел на бревнах за казармами, рядом с босым мальчуганом, своим солидным поставщиком, и обменивался марками. У него засияли глаза, когда я разложил перед ним все, что принес в карманах. В эти минуты он напоминал ученика первого класса, когда я показывал ему какую-нибудь египетскую марку с пирамидами... Это было то, о чем мой гость мечтал: прусские, саксонские, ольденбургские почтовые конверты уже с напечатанными марками, но переклеенные после 1868 г. марками Северо-германского почтового союза. Какие-то фантазеры неистово коллекционировали их тогда и платили за них, как одурелые, сколько бы ни потребовали. Между тем я уже тогда сказал себе, что не стану собирать цельные вещи, они требуют страшно много места в комнате. Господин Зенф брал их благоговейно в руки, осматривал со всех сторон на свету, едва не влез под наклеенные марки, пытаясь разглядеть те, которые они прикрывали, даже нашептывал что-то вроде: «Ах вы, мои золотые марочки!» или нечто подобное. А потом он открыл свой чемоданчик и принялся извлекать оттуда тетрадки с тонкими страницами, и тогда наступила очередь сиять моим глазам. Не думайте, я уже знал, что Зенф продает конверты со смешанной франкировкой за десятки и за сотни крон, и не дал себя провести. Сейчас мне кажется, что я тогда приобрел большое преимущество передним тем, что посадил его на бревна. Я тогда осмелел, словно со мной рядом сидел какой-нибудь парень, вроде Шварца. А его опять-таки эти бревна, возможно, подавляли. Может быть, ему казалось, что он отброшен назад, в свой детские годы. Так мы сидели бок о бок, как равные, один поносил марки другого и расхваливал свои, оба мы торговались и запрашивали цены, жульничали, одним словом, «шахермахерничали», как мальчишки. При этом я общипал Зенфа, добыв у него много прекрасных, сегодня классических марок всех континентов и заполнил в своем альбоме не одно пустовавшее оконце. Если считать, что конверты со смешанной франкировкой были лишь минутным модным товаром, то Зенф немного заработал на босом пареньке. Скорее наоборот. Да нет, коммерческого духа я лишен, но я психолог. Разве не был я уже тогда хорошим психологом? Посадил же я на бревна за казармами самого крупного торговца марками! — А встречались вы еще позже? — Нет, личных встреч не было. Возможно, что он боялся повторения такой встречи на бревнах. Но относился он ко мне всегда неплохо. Когда я попросил его, четыре года спустя, продать зеленую баденскую девятку, которую я нашел на письме княжеского шварценбергского лесничества в Эттенгейме, он взялся за это очень внимательно и добыл за нее у Феррари порядочную сумму — восемь тысяч марок. Это пошло на папин извоз с двумя парами лошадей, дало мне средства закончить учебу и еще осталось немало на марки. Крал снова принялся осматривать конверты, подготовленные для отправки в Швейцарию. — Теперь я вижу, что вам было легко заниматься коллекционированием, раз у вас на чердаке в самом начале было целое сокровище Али-Бабы. — Самого сокровища было бы мало. Просто я приобрел нюх на марки. Я начал подмечать отличия и интересные детали уже с мальчишеских лет. То, что другие обнаружили лишь двадцать лет спустя. Собственно, Зенф заполучил от меня только банальные вещи. Каталоговый товар. Тогда никто не доискивался тонкостей. И, таким образом, у меня, следовательно, осталось в сундуке все, что может доставить радость как раз очень стреляному и избалованному коллекционеру. Когда я попал в Прагу, которая, казалось бы, должна была подействовать на молодого провинциального студента как поездка за границу, я сразу же почувствовал себя словно дома. Все потому, что у меня были с собой марки. Я не нуждался в обществе, развлечениях, товарищах. Все это было со мной в сундуке. У меня постоянно была возможность наблюдать, классифицировать, делать открытия. Когда я иногда решаюсь расстаться пусть лишь с малой долей своих сокровищ, как сейчас, то чувствую себя так, будто отрезаю у себя палец. Я лишаюсь чего-то, что знаю в совершенстве как ничто другое в мире. Взгляните сюда. Вот это, например, я знал уже сорок лет назад, но филателистический мир узнал об этом лишь теперь. На первый взгляд, это три совершенно одинаковых способа оплаты почтового сбора. Каждый раз на письмо наклеивали ломбардско-венецианскую марку, да, ломбардско-венецианскую с номиналом в 10 чентезими вместе с маркой Папской области—за три байокко 1852 г. Штемпель на них из Феррары, которая была тогда оккупирована австрийской армией. Вы, конечно, никакой разницы между этими тремя конвертами не замечаете. Посмотрите-ка внимательно! Уже один смешанный способ оплаты делает этот первый конверт очень редкой и ценной штукой. А второе письмо? Смотрите, та же десятичентезимовая ломбардская марка, в той же смешанной комбинации, но — довольно совершенная подделка, с помощью которой провели австрийскую почту, и письмо было без возражения отправлено. Это — разновидность подделки денег, которую почта не раскрыла. Теперь понятно, почему этот конверт стоит вдвое больше, чем первый? Я знаю одного коллекционера в Голландии, который, как одержимый, будет стараться заполучить эту редкость и на аукционе примется неустанно повышать ставки на мою посылку. Ведь это редкость первого порядка. А на третьем конверте — снова подделанная ломбардская рядом с подлинной папской. Интереснее всего здесь штемпель. Из-за него захочет перещеголять голландца один испанский граф и будет, как сумасшедший, набавлять цену! Взгляните! Я взял второе и третье письма и стал осматривать их. Что я мог узнать по штемпелям? Один — от января 1852 г., другой — от марта. Оба из Феррары. Второе письмо в нескольких местах проколото. Рассматривая его, я увидел внезапно, к своему удивлению, что оно не распечатано. Оно было заклеено почти семьдесят лет назад, когда его отправили. И первое письмо также. — Вы воображаете, господин Крал, что в совершенстве знаете свою коллекцию. А ведь эти два письма даже не распечатаны! И вы не знаете, что в них. Крал рассмеялся. — Что в них может быть? Они адресованы в Кдыню, недалеко от Домажлиц. В них не могут быть вложены чистые марки для ответа. Тогда еще не было такой привычки, и потом, главное, эти марки можно было употреблять для писем из Италии в Австрию, а не наоборот. Вот я и накрыл вас снова, как неграмотного! — Но что содержат эти письма? — Ну, что могут содержать подобные письма? — Можно их открыть? Крал слегка заколебался, потом сказал: — Открывайте. Я осторожно развернул первый сложенный желтый листок, адресованный «Благородному и глубокоуважаемому государю, господину Йозефу Фердинанду Шимаку, старшему канцеляристу в имениях Его Светлости Князя Камила Шварценберга в Кдыне близ Домажлиц/Таус». Все было написано поблекшими уже чернилами, каллиграфически, с устаревшей орфографией, а именно «j» вместо «у», «w» вместо «v» и «au» вместо «ou». Письмо гласило: «Глубокоуважаемый и любимый отец, Бог знает сколько раз прошу я Вас умерить, наконец, гнев на своего сына и проявить ко мне свою отцовскую милость. Пятый год моей военной службы подходит к концу после многих страданий и тяжелых испытаний. И до сих пор я не услышал от Вас ни слова. В чем же я провинился? Разве было нечто преступное в том, что я полюбил Альжбету и решил честно взять ее в жены, когда выяснилось, что она станет матерью? Да, она служанка. Но Вы сами не могли отрицать, что в ней побольше благородства, чем в иной барышне из зажиточной семьи. И Вы, любимый отец, чтобы помешать честному браку, сами сорвали меня с учебы и сделали так, чтобы меня призвали на военную службу, а мою невесту и новорожденную дочь ввергли в нужду, о чем я узнаю из сообщений о них. Несмотря на то, что я постоянно прошу Вас помочь им, Вы даже мешком картошки не поделились с ними зимой. Любимый отец, если Вы не можете подавить в себе ненависти ко мне, то хотя бы позаботьтесь о той, которая является моей женой перед Богом, раз она, из-за Вашего несогласия, не смогла стать ею перед людьми. А также о моей бедной доченьке, которая, как мне по просьбе Альжбеты сообщает наш достойный приходский священник, растет красивой и добродетельной девочкой. И здесь, вдали, я не позорю Вашего имени. Как я узнал, меня собираются повысить в чине на ефрейтора. Если Вы выразите желание, то я и в дальнейшем останусь за границей и не явлюсь Вам на глаза, но прошу Вас, Бога ради, позаботьтесь о моих дорогих, страдающих почти под Вашими окнами, не дайте этим невинным душам умереть. Я надеюсь, что это письмо застанет Вас в добром здравии, о чем я ежедневно молю Бога, когда вспоминаю Вас и покойную маменьку, и подписываюсь как Ваш недостойный и униженно целующий отцовскую руку сын Леопольд Шимак» — Роман, — вырвалось у меня, когда я дочитал письмо. — Но в вашем сундуке Вас не интересуют романы. А что содержится во втором письме? Я открыл второе письмо, проколотое насквозь в нескольких местах иглой. Оно также было адресовано черствому канцеляристу Его Светлости в Кдыне, который никогда не распечатывал письма своего сына и выбрасывал их вместе с ненужными бумагами. Письмо было короткое. «Глубокоуважаемый господин канцелярист! Согласно последней просьбе Вашего сына Леопольда, сообщаю Вам, что он скончался от холеры, которая здесь страшно буйствует, четвертого марта. Ваш сын похоронен в общей могиле № 4 на военном кладбище в Ферраре. С почтением...» Подпись была еще менее разборчива, чем письмо, написанное непривычной рукой. — Какой внезапный и печальный конец романа, — огорчился я. — Да, я и забыл, вас ведь не интересует это. — Что-нибудь сообщают о холере? — живо спросил Крал. — Ага, значит, вы все же кое-что знаете о несчастном сыне? — О холере я узнал по штемпелю. А на письме, которое вы держите, рядом с папской маркой снова поддельная десятичентезимовая ломбардская! Возможно, что наши солдаты покупали их у одного и того же продувного торгаша. Вот что самое ценное в этом письме — особый штемпель. Это — холерный штемпель. Он означает, что письмо, отправленное из Феррары, зараженной холерой, было на почте обкурено. Оно и проколото поэтому. Так тогда дезинфицировали. Штемпель подтверждает это: Netta fuori e dentro. Очищено, дескать, внутри и снаружи. Крал помолчал, а потом протянул мне оба письма. — Мне не хотелось распечатывать их. Они так замечательно выглядели, именно в нетронутом состоянии. Подлинно филателистически. Знаете, я передумал и не пошлю их на аукцион. Хотя какой-нибудь энтузиаст и подбросил бы за них тысченку, но по-чешски он все равно не понимает, и этот роман пропадет зря. А вы, если захотите, сможете когда-нибудь использовать это и что-нибудь написать... Я продам их вам, идет? А чтобы я на этой сделке не прогорел, дайте-ка мне по кроне за каждое письмо. Мне-то ведь они ничего не стоили. |
|||
|
|||
|